Trending topics
last comment today at 15:19
Русская опера в Израиле.
last comment today at 10:47
Сегодня день рождения и день памяти большого русского поэта,героя Великой Отечественной войны Григория Поженяна.
В орденах, без копеечки, начиная с нуля, шли мы в скошенной кепочке, по Тверскому пыля. И не ждали признания, посыпая, как соль, на горбушку призвания неостывшую боль. Григорий Поженян ================================================================ " ПОЕЗД В ДАЛЕКИЙ АВГУСТ " или,как Григорий Поженян поставил крест на актерской карьере И.Бродского. "Бродский отсидел полтора года в архангельской ссылке, был амнистирован (но не реабилитирован) и вернулся в Ленинград. Он стал знаменитостью, книги его вышли за границей, время от времени его почтительно навещали западные слависты. Иногда ему удавалось получить кое-какую переводную работу. Однако материальная сторона его жизни была довольно скудной. А кроме всего прочего, его томила тоска по каким-то путешествиям, приключениям, а попросту, как сказано все у того же Пушкина, “охота к перемене мест”. Вот тут-то как раз и объявился в Ленинграде Леонид Мак, и приехал он как полномочный представитель Одесской киностудии. Оказалось, что на этой киностудии начали снимать картину об оккупированной врагом Одессе. Сценарий для фильма написал Григорий Поженян. Дело в том, что Поженян, весьма известный и сегодня поэт, сам был в 1941 году защитником Одессы. На Дерибасовской когда-то висела (а может быть, висит и сейчас) мемориальная доска, гласящая: “На этом месте погибли последние защитники Одессы, десант с крейсера „Молотов””, и дальше перечислялись фамилии героев, среди которых был и Поженян. Так вот, режиссер фильма (фамилию запамятовал) и сценарист Поженян решили делать свое кино близким к документальному, и подбирали они актеров типажно, то есть похожих на реальных исторических лиц. И теперь Мак приехал в Ленинград (и побывал уже в Москве), чтобы найти эти самые типажи. Привез он с собой десятка полтора фотографий. Как-то я сидел у него в гостиничном номере и любопытства ради разглядывал эти снимки. И вдруг мне показалось, что председатель подпольного обкома партии Гуревич чем-то схож с Бродским. Только у Гуревича была наголо бритая голова. Но если подстричь под ноль Иосифа и несколько его подгримировать, то он вполне мог бы сняться в этой несложной роли.
На ковре из жёлтых листьев В платьице простом, Из подаренного ветром крепдешина, Танцевала в подворотне осень вальс-бостон. Отлетал тёплый день, И хрипло пел саксофон. И со всей округи люди приходили к нам, И со всех окрестных крыш слетались птицы, Танцовщице золотой захлопав крыльями... Как давно, как давно звучала музыка там. Как часто вижу я сон, Мой удивительный сон, В котором осень нам танцует вальс-бостон. Там листья падают вниз, Пластинки крутится диск: "Не уходи, побудь со мной, ты мой каприз". Как часто вижу я сон, Мой удивительный сон, В котором осень нам танцует вальс-бостон. Опьянев от наслажденья, О годах забыв, Старый дом, давно влюблённый в свою юность, Всеми стенами качался, окна отворив, И всем тем, кто в нём жил, Он это чудо дарил. А когда затихли звуки в сумраке ночном - Всё имеет свой конец, своё начало, - Загрустив, всплакнула осень маленьким дождём... Ах, как жаль этот вальс, как хорошо было в нём. Как часто вижу я сон, Мой удивительный сон, В котором осень нам танцует вальс-бостон. Там листья падают вниз, Пластинки крутится диск: "Не уходи, побудь со мной, ты мой каприз". Как часто вижу я сон, Мой удивительный сон, В котором осень нам танцует вальс-бостон.
УЮТНЫХ ВЫХОДНЫХ, ДРУЗЬЯ!
"ДАВАЙ ПОЕДЕМ В ГОРОД..." Давай поедем в город, Где мы с тобой бывали. Года, как чемоданы, Оставим на вокзале. Года пускай хранятся, А нам храниться поздно. Нам будет чуть печально, Но бодро и морозно. Уже дозрела осень До синего налива. Дым, облако и птица Летят неторопливо. Ждут снега, листопады Недавно отшуршали. Огромно и просторно В осеннем полушарье. И все, что было зыбко, Растрепанно и розно, Мороз скрепил слюною, Как ласточкины гнезда. И вот ноябрь на свете, Огромный, просветленный. И кажется, что город Стоит ненаселенный,- Так много сверху неба, Садов и гнезд вороньих, Что и не замечаешь Людей, как посторонних... О, как я поздно понял, Зачем я существую, Зачем гоняет сердце По жилам кровь живую, И что, порой, напрасно Давал страстям улечься, И что нельзя беречься, И что нельзя беречься... 1963 Давид Самойлов
last comment yesterday at 11:51
КАМЕНЬ, ЗАПЕЧАТЛЁННЫЙ В СЛОВЕ....Иосиф Бродский и Фейс Визгелл. ...обо мне вспомянешь все-таки в то Лето Господне и вздохнешь ...ИОСИФ БРОДСКИЙ
Они познакомились в марте 1968 г. Фейс приехала в Ленинград на шесть недель в командировку в связи с научной работой по древнерусской литературе, которой она занималась в Лондонском университете.   Голос ИОСИФА БРОДСКОГО и застенчивая улыбка произвели на Фейс Визгелл потрясающее впечатление, когда он читал стихи. ИОСИФ БРОДСКИЙ «ПРАЧЕЧНЫЙ МОСТ» F.W. На Прачечном мосту, где мы с тобой уподоблялись стрелкам циферблата, обнявшимся в двенадцать перед тем, как не на сутки, а навек расстаться, — сегодня здесь, на Прачечном мосту, рыбак, страдая комплексом Нарцисса, таращится, забыв о поплавке, на зыбкое своё изображенье. Река его то молодит, то старит. То проступают юные черты, то набегают на чело морщины. Он занял наше место. Что ж, он прав! С недавних пор всё то, что одиноко, символизирует другое время; а это — ордер на пространство. Пусть он смотрится спокойно в наши воды и даже узнает себя. Ему река теперь принадлежит по праву, как дом, в который зеркало внесли, но жить не стали. 1968
Лети отсюда, белый мотылек. Я жизнь тебе оставил. Это почесть и знак того, что путь твой недалек. Лети быстрей. О ветре позабочусь. Еще я сам дохну тебе вослед. Несись быстрей над голыми садами. Вперед, родной. Последний мой совет: Будь осторожен там, над проводами. Что ж, я тебе препоручил не весть, а некую настойчивую грезу; должно быть, ты одно из тех существ, мелькавших на полях метемпсихоза. Смотри ж, не попади под колесо и птиц минуй движением обманным. И нарисуй пред ней мое лицо в пустом кафе. И в воздухе туманном. . Стихотворение И. Бродского «Лети отсюда, белый мотылек…» редко привлекает внимание исследователей, а если и упоминается, то как «проходное», и в контексте творчества поэта не анализируется. Так, по мнению Я. Шимак-Рейфер, «в этом лирическом послании есть что-то от светской альбомной поэзии. Лишь петербургский поэт В. Шубинский вскользь признает, что в " Мотыльке..." «как будто “предсказан” зрелый Бродский». Стихотворение, посвященное польской подруге Бродского Зофье Капусцинской-Ратайчак (Z. K.), во всех изданиях датируется 1960 г. Эту же дату указывает биограф Бродского В. Полухина. Однако сама З. Ратайчак сообщает, что познакомилась с Бродским только летом 1961 г., стихотворение же получила в письме в начале 1962 г. Именно на 1961 г. приходится, по общепринятому мнению, формирование основного комплекса тем и мотивов поэзии Бродского. Согласно утвердившейся в «бродсковедении» биографической легенде, интерес Бродского к польской поэзией связан с Z. K., подарившей ему пластинку с записями стихов К. И. Галчинского.
last comment yesterday at 08:46
Автобиографическая проза Аллы Демидовой –«Бегущая строка памяти». 1990 год. Неожиданно раздается звонок: «Это говорит Иосиф Бродский. Мы с Вами не знакомы, но я хотел бы Вас пригласить на вечер, посвященный 100-летию Ахматовой, который я устраиваю в Театре Поэзии в Бостоне». Я спросила: «А кто еще там будет?» — «Анатолий Найман, я, Вы. И с американской сторо­ны — актеры и переводчики». Оформляя эту поездку, я все думала: «Что бы по­дарить Бродскому?» И когда пошла за билетом, загля­нула в «Букинист» недалеко от площади Маяковско­го. Я знала, что Бродский преподает теорию стихосло­жения в американских университетах, и, как нарочно, мне попались два сборника XIX века по теории и фило­софии стихосложения. «О, — думаю, — прекрасно!» Покупаю и провожу их со страхом через таможню. Хотя юбилей Ахматовой был в июне 1989 года, Бродский устроил вечер через полгода, 18 февраля. Мы с Найманом приехали в Бостон, в Гарвардский университет, за неделю до концерта. Я помню огром­ные сугробы, расчищенные дорожки, красные камен­ные дома, белок, которые никого не боялись. А по рас­чищенным снежным дорожкам из библиотеки — в сто­ловую, из столовой — на лекцию бегали студенты в башмаках на босу ногу, в майках и в шортах. В Бостоне я была к тому времени не первый раз. Кажется, за год до этого в городском театре мы играли «Федру». Но тогда я жила в гостинице, надо было много работать. А тут нас с Найманом поселили в старый двух­этажный гостевой дом в викторианском стиле, с милым служителем, который готовил нам завтраки. Можно было ничего не делать, гулять, ходить на званые ужины. Мы с Найманом подолгу гуляли, и я все время рас­спрашивала его про Ахматову, и по его рассказам у ме­ня сложилось ощущение некой его «близорукости» — из-за слишком близкого расстояния (такое же ощуще­ние, кстати, возникает, когда читаешь записки совре­менников о Пушкине или о Достоевском). Это же ощуще­ние у меня подтвердилось позднее, когда я читала наймановские воспоминания. Видимо, о близких людях писать не стоит, ибо надо все время держать себя в узде. Обедали мы в профессорском клубе. Однажды я пришла, а там в одном из залов выпивают. Я тоже вы­пила и закусила, ко мне кто-то подошел. Я говорю: «Я не понимаю по-английски. Вы говорите по-фран­цузски?» —«Нет». Так пообщались. Потом пришел Найман, и выяснилось, что я присоседилась к какому-то колледжу, который справлял юбилей... Вот такую мы вели жизнь. Бродский не появлялся. Наступил вечер Ахматовой. Может быть, потому, что я уже выступала в этом Театре Поэзии и знала, что туда приходят люди заинтересованные, я не волнова­лась. Взяла две книжки, привезенные в подарок Брод­скому, и мы пошли. Сорок минут до начала концерта. Мы все сидим в пустом зале и ждем Бродского, который должен рас­пределить, кто за кем выступает. А его нет. Наконец появляется. Устроитель подводит его ко мне, мы зна­комимся, я ему протягиваю две книжки и говорю: «А вот это я Вам привезла из Москвы». Он, как вче­рашнюю газету, не глядя, кинул куда-то за спину. Я подумала: «Ну у ж это слишком!» Он говорит: «Последовательность такая — сначала стихи читаются по-английски, потом по-русски. Все сидим на сцене, рус­ские (нас было трое) — слева, американцы —справа. В конце первого отделения —«Реквием». Тут я встря­ла: «Реквием» —сначала по-русски!» Он отвечает: «Нет-нет, как всегда, сначала по-английски». Я гово­рю: «Тогда я его не буду читать». Он снисходительно пожал плечами, но спорить было некогда, и сказал: «Хорошо!» И мы сразу ринулись на сцену. Переполненный зал, хороший, но настороженный. Много русских. Бродский читает Ахматову, так же как свои стихи — поет, соединяет строчки. Чтение на слух — монотонное, не подчеркивается ни мысль, ни метафора, ни подробность, не расставляются логичес­кие акценты и не выделяется конец строфы. И толь­ко— неожиданный обрыв на последнем слове, как спотыкание... Найман читает по-другому, но тоже в основном поет. И мне вспоминается фраза Мандельш­тама: «Голосом работает поэт, голосом». Американцы читают по-разному. Одна актриса начала «Звенела му­зыка в саду...» и последние строчки — «Благослови же небеса,/Ты первый раз одна с любимым» — про­износит с надрывом, почти со слезами. Дальше я по-русски читаю это же стихотворение как очень далекое воспоминание — еле слышный напев, прозрачно-аква­рельные краски.... Зал зашевелился. Поняв, что зри­тели хорошо реагируют на ранние ахматовские стихи, поданные в такой манере, следующая американка чи­тает «Сжала руки под темной вуалью...» так же про­зрачно и легко, как я — предыдущее. Потом — моя очередь. А я помню, что Ахматова спустя годы терпеть не могла это стихотворение. И тогда я, войдя в образ старой Ахматовой — надменным, скрипучим голосом, выделяя твердое петербургское «г», почти шаржируя, прочитала «Сжа-ла ру-ки под те-мной ву-алью». Са­жусь на место. Бродский мне —тем же голосом старой Ахматовой: «По-тря-са-юще...» В общем, когда я прочла « Реквием»,английский вариант уже почти не слу­шали. Старалась я в основном для Бродского, играла перед ним Ахматову — какой она представляется мне в разные периоды ее жизни. После вечера был «party» — прием. ...Бродского обступают пожилые американки, в золоте, с вытрав­ленными уложенными волосами, говорят пошлости, много русских с комплиментами. Бродский, судя по разным воспоминаниям, не стеснялся «отшивать». А тут — нет: слушает, улыбается, курит, пьет водку и все больше бледнеет. Я подумала: «Уйду!» —подо­шла к нему и говорю: «Иосиф! Я ухожу и хочу Вас по­благодарить за это приглашение. Но мне жаль, что Вы бросили те две книжки, потому что я их привезла Вам в память об Илье Авербахе, который мне о Вас расска­зывал». У него посветлели глаза: «Авербах! Нет-нет, эти книжки мне нужны, я обратил на них внимание, спасибо». Я, видя, что он потеплел, признаюсь: «Все последнее лето я зачитывалась вашими стихами». Он опять закрылся как раковина. И тогда я, немного разо­злившись, говорю: «Знаете, Иосиф! Я тоже терпеть не могу, когда после спектакля говорят комплименты, это всегда пошло выглядит. Но когда говорят друг другу профессионалы — это другое. Ведь сегодня, простите, но мы оба были только исполнителями». —«Да-да...» — согласился он. После этого мы еще неделю жили в Гар­варде, Бродский опять не появлялся... Наступило лето, и кто-то привез мне книжку сти­хов Бродского с надписью: «Алле Демидовой от Иоси­фа Demi-Dieu — с нежностью и признательностью. 9 июня1990 года, Амхерст. Иосиф Бродский».
Бродский назвал Цветаеву самым крупным поэтом двадцатого века. «В русской, во всяком случае, она заняла место чрезвычайно отдельное от всех — включая самых замечательных — современников…» «Цветаева действительно самый искренний русский поэт, но искренность эта, прежде всего, есть искренность звука — как когда кричат от боли. Боль — биографична, крик — внеличен. Тот ее «отказ» перекрывает, включая в себя, вообще что бы то ни было. В том числе личное горе, отечество, чужбину, сволочь тут и там. Самое же существенное, что интонация эта — интонация отказа — у Цветаевой предшествовала опыту. «На твой безумный мир -- ответ один — отказ». Здесь дело не столько даже в «безумном мире» (для такого ощущения вполне достаточно встречи с одним несчастьем), дело в букве — звуке — «о», сыгравшем в этой строчке роль общего знаменателя. Можно, конечно, сказать, что жизненные события только подтвердили первоначальную правоту Цветаевой. Но жизненный опыт ничего не подтверждает. В изящной словесности, как и в музыке, опыт есть нечто вторичное. У материала, которым располагает та или иная отрасль искусства — своя собственная линейная, безоткатная динамика» / И. Бродский. / Всего Бродский написал о Цветаевой три статьи, и все они проникнуты нескрываемой симпатией к великой поэтессе и ее творчеству. Кто действительно любит поэзию Марины Цветаевой, тот уже привык, что истинные сокровища изящной словесности, как правило, нелегки для усвоения. Хвала Бродского Цветаевой была так щедра еще и оттого, что он сам был богат. Он не робел перед великим цветаевским даром — он ему радовался. Цветаевские строки всякий раз дарили ему задержку дыхания и мгновения интенсивнейшего существования. Ему не надо было, обдирая руки и колени, штурмовать эту вершину: он легко обнимал ее взглядом. Ибо был соразмерен: он сам был обитателем тех же высот. Неиссякаемость его хвалы обусловлена и уникальной настроенностью на диапазон цветаевских «волн». Оттого и слух его оказался столь безукоризнен и восприимчив — до малейшего шороха. Только ли в профессионализме тут дело? Конечно, и в нем. Но главным было то, что сам он принадлежал к той же породе поэтов. В его собственном мироощущении преобладали те же трагические тона; как и Цветаева, он склонен был соизмерять любое явление или частность с вечностью; владела им и вполне сравнимая с цветаевской неукротимая страсть к постижению мира средствами поэтического слова. Бессмертия у смерти не прошу. Испуганный, возлюбленный и нищий, — но с каждым днем я прожитым дышу уверенней и сладостней и чище. Как широко на набережных мне, как холодно и ветрено и вечно, как облака, блестящие в окне, надломленны, легки и быстротечны. И осенью и летом не умру, не всколыхнется зимняя простынка, взгляни, любовь, как в розовом углу горит меж мной и жизнью паутинка. И что-то, как раздавленный паук, во мне бежит и странно угасает. Но выдохи мои и взмахи рук меж временем и мною повисают. Да. Времени — о собственной судьбе кричу все громче голосом печальным. Да. Говорю о времени себе, но время мне ответствует молчаньем. Лети в окне и вздрагивай в огне, слетай, слетай на фитилечек жадный. Свисти, река! Звони, звони по мне, мой Петербург, мой колокол пожарный. Пусть время обо мне молчит. Пускай легко рыдает ветер резкий и над моей могилою еврейской младая жизнь настойчиво кричит. _____ И. БРОДСКИЙ.
last comment September 19 at 17:48
КАК ЧИТАТЬ ИОСИФА БРОДСКОГО.?
ИОСИФ БРОДСКИЙ - автор не для всех.  Нобелевский лауреат, автор самых пронзительных стихотворений, преподаватель университета, автор, чье имя не сходит с уст интеллектуалов. Однако некоторые моменты все-таки можно осветить, чтобы берясь за томик Бродского не возникало ощущение полной растерянности. Он кажется очень сложным...Просто Бродский действительно так думал и писал. Он вырос на английской поэзии, унаследовал все самое лучшее у Ахматовой и Цветаевой, переложил на русскую почву верлибр и по-настоящему осмыслял роль языка в текстах. Он складывал слова так, как чувствовал, подстраивал их под свой метроном ритма и красоты, а потом наслаждался преломлением звуковых интерпретаций. Чтобы читать Бродского, нужно поймать этот ритм, нужно перестать анализировать, а попробовать услышать все эти перекаты волн и смену часовых поясов. А еще чтобы читать Бродского, нужно очень хорошо разобраться в себе, понимать все о памяти и Родине, ибо эти категории Бродскому кажутся особенно важными. Он все свое творчество пытается найти ответ на этот вечный вопрос: кто управляет человеком, почему все наши решения все равно оправдываются судьбой, а ты бессилен и бесправен. Читать Бродского нужно в одиночестве и полном уединении. Он не громкий, очень утонченный, совершенно осознанный и деликатный. Его слова сами проникают в подсознание и устраивают там бешеную гонку без правил. И вот кто в этой гонке выиграет - никто не знает. Трудно понять, о чём он пишет. Витиеватый слог, устаревшие слова, исторические темы и даже латынь - всё это неотъемлемая часть многих произведений поэта. Теперь если вы ещё раз прочитаете стихотворение И. Бродского ,,Одиссей, Телемаку,,, увидите не просто обращение к сыну, а целую историю... Мой Tелемак, Tроянская война окончена. Кто победил — не помню. Должно быть, греки: столько мертвецов вне дома бросить могут только греки… И все-таки ведущая домой дорога оказалась слишком длинной, как будто Посейдон, пока мы там теряли время, растянул пространство. Мне неизвестно, где я нахожусь, что предо мной. Какой-то грязный остров, кусты, постройки, хрюканье свиней, заросший сад, какая-то царица, трава да камни… Милый Телемак, все острова похожи друг на друга, когда так долго странствуешь; и мозг уже сбивается, считая волны, глаз, засоренный горизонтом, плачет, и водяное мясо застит слух. Не помню я, чем кончилась война, и сколько лет тебе сейчас, не помню. Расти большой, мой Телемак, расти. Лишь боги знают, свидимся ли снова. Ты и сейчас уже не тот младенец, перед которым я сдержал быков. Когда б не Паламед, мы жили вместе. Но может быть и прав он: без меня ты от страстей Эдиповых избавлен, и сны твои, мой Телемак, безгрешны. ИОСИФ БРОДСКИЙ
last comment September 19 at 00:14
Пилигримы Мимо ристалищ, капищ, мимо храмов и баров, мимо шикарных кладбищ, мимо больших базаров, мира и горя мимо, мимо Мекки и Рима, синим солнцем палимы, идут по земле пилигримы. Увечны они, горбаты, голодны, полуодеты, глаза их полны заката, сердца их полны рассвета. За ними поют пустыни, вспыхивают зарницы, звезды горят над ними, и хрипло кричат им птицы: что мир останется прежним, да, останется прежним, ослепительно снежным, и сомнительно нежным, мир останется лживым, мир останется вечным, может быть, постижимым, но все-таки бесконечным. И, значит, не будет толка от веры в себя да в Бога. …И, значит, остались только иллюзия и дорога. И быть над землей закатам, и быть над землей рассветам. Удобрить ее солдатам. Одобрить ее поэтам. Стихотворение написаное Бродским в 18 лет.
Show more